И тогда все ринулось потоком. Кое-что из произнесенного ею утонуло в ее слезах, но я схватил суть. В некоторые ночи — вероятно, раз в неделю, возможно, два — он говорил, что нуждается в «облегчении». Они лежали в постели рядышком, она в ночной рубашке (он настоял, чтобы ее рубашки были только непрозрачными), он — в «боксерских» трусах. Более голого, чем в длинных трусах, она его никогда не видела. Он спускал простыню себе по пояс, и она видела, как она наполняется его эрекцией.
— Однажды он и сам взглянул на ту палатку. Только раз это было, и я запомнила. И знаешь, что он сказал?
— Нет.
— «Какие мы отвратительные». А потом говорит: «Заканчивай с этим быстрее, чтобы я мог, в конце концов, заснуть».
Она просовывала руку под простыню и мастурбировала своему мужу. Это никогда не продолжалось долго, иногда всего лишь пару секунд. Изредка, пока она выполняла эту функцию, он дотрагивался до ее груди, но преимущественно держал руки сложенными высоко у себя на груди. По окончанию он шел в ванну, мылся и возвращался назад уже в пижаме. У него было их семь пар, все голубого цвета.
Тогда наступала ее очередь идти в ванну и мыть руки. Он настаивал, чтобы она делала это, по крайней мере, три минуты, и под такой горячей водой, чтобы у нее покраснела кожа. Возвратившись в спальню, она поднимала свои ладони к его лицу. Если запах «Лайфбуя» был недостаточно сильным, чтобы его удовлетворить, она должна была повторить мытье вновь.
— И когда я возвращалась, там уже лежала швабра.
Если это было летом, он ее ложил поверх простыней, а зимой — на одеяла. Рукоятка пролегала ровно посреди кровати. Разделяя пространство на его и ее половины.
— Если я спала беспокойно и, случалось, сдвигала швабру, он просыпался. Как бы крепко не спал. Отталкивал меня на мою половину. Грубо. Называл это «нарушением границы швабры».
Ту пощечину он дал ей, когда она однажды спросила, как же они смогут завести детей, если он никогда в нее не входит.
— Он разъярился. Вот потому и ударил меня. Потом извинялся, но в тот момент говорил такое: «Ты думаешь, я войду в ту твою переполненную микробами дыру, чтобы привести детей в этот грязный мир? Он все равно вот-вот взорвется, каждый, кто читает газеты, понимает, что это неизбежно, а радиация нас добьет. Мы будем умирать с язвами по всему телу, выкашливая собственные легкие. Это может случиться в любой день».
— Господи Иисусе. Не удивительно, что ты его бросила, Сэйди.
— Но только после четырех потерянных лет. Такое продолжительное время мне понадобился, что бы убедить себя, что я заслуживаю чего-то большего в жизни, чем сложенные по цветам носки в ящичке моего мужа; предоставление ему услуг по онанизму дважды в неделю и сна с той проклятой шваброй. Это самая унизительная деталь, та, что мне казалось, я о ней никому в мире никогда не расскажу…так как это смешно.
Мне эта деталь не казалась смешной. Я считал, что она принадлежит к той сумеречной зоне, которая пролегает между просто неврозом и откровенным психозом. А еще мне подумалось, что сейчас я слушаю крутую Историю из Пятидесятых. Очень легко было вообразить себе Рока Хадсона и Дорис Дей, как они спят со шваброй между ними. Если бы Рок не был геем, то есть.
— И он тебя не разыскивал?
— Нет. Я обращалась с заявлениями в дюжину разных школ, а ответы получала на абонентский почтовый ящик. Я затаилась, я чувствовала себя, словно женщина, которая имеет интрижку на стороне. И именно так ко мне и отнеслись мои родные мать с отцом, когда они узнали. Отец, тот немного попустился — думаю, он подозревал, насколько там все было плохо, хотя, конечно, не желал слышать никаких подробностей, — но моя мать? Вовсе нет. Она разозлилась на меня. Ей пришлось начать ходить в другую церковь, покинуть дамское общество «Пчелки-швеи». Так как она не может больше держать высоко голову, так она говорит.
В каком-то смысле это показалось мне не менее жестоким и сумасшедшим, чем та швабра, но я ничего не сказал. Меня интересовал другой аспект в этом деле больше, чем обычные для юга родители Сэйди.
— Клейтон не рассказал им, почему ты от него ушла? Я правильно понял? Ни разу не попробовал с ними увидеться?
— Конечно. Моя мать отнеслась к этому с пониманием, а то как же, — обычно лишь слегка тягучее южное произношение Сэйди вдруг стало топким. — «Ты просто опозорила бедного мальчика так сильно, что он не желает рассказывать об этом никому». — Дальше она уже продолжала без акцента. — Я нисколечко не преувеличиваю. Она понимает стыд, она понимает скрытность. В этих двух аспектах моя мама и Джонни находятся в полнейшей гармонии. Это с ней он должен был бы вступить в брак. — Рассмеялась Сэйди как-то истерично. — Маме, вероятно, безумно нравилась бы эта чертова швабра.
— И после от него ни словечка? Ни одной почтовой карточки, типа: «Эй, Сэйди, давай свяжем вновь расплетенные концы, наладим нашу совместную жизнь»?
— Как такое возможно? Он не знает, где я, и я уверена, это его не интересует.
— А есть что-нибудь, чего бы ты от него хотела? Так как я уверен, что адвокат...
Она поцеловала меня.
— Единственное, чего я желаю, сейчас здесь, со мной в кровати.
Я откинул простыню нам до лодыжек.
— Просмотри на меня, Сэйди. Это разрешено.
Она посмотрела. А потом потрогала.
12
Потом я задремал. Неглубоко — так как слышал ветер и то дребезжащее стекло, — но погрузился достаточно для сновидения. Мы с Сэйди были в пустом доме. Голые. Что-то возилось наверху, над нами — выдавал неприятный топот. Возможно, оно бегало, но казалось, что там очень много ног. Я не чувствовал стыда из-за того, что нас кто-то увидит без одежды. Я чувствовал страх. Написанные углем на облупленной стене там были такие слова: СКОРО Я УБЬЮ ПРЕЗИДЕНТА. Немного ниже кто-то прибавил: СКОРЕЕ, ТАК КАК ОН ПОЛОН ПОЛЕЗНИ. Угловатыми буквами, нарисованными темной губной помадой. А может, это была кровь.